С ЛЕНИНЫМ В БАШКЕ И С НАГАНОМ В РУКЕ

Олег Ковалов

Чтобы легализовать очередную «противоречивую» фигуру, обычно ее поворачивали к народу «благонамеренным» боком, являя Ф. Достоевского без «Бесов», Н. Заболоцкого без «Столбцов», В. Высоцкого без «Нинки», С. Есенина березками, П. Пикассо Голубем мира.

То конъюнктурная дележка наследия, но крутой век иначе расслоил его у мастеров, пусть вынужденно отступавших от гуманизма. Пропасть меж книгой М. Горького «Несвоевременные мысли» и его же «своевременной» статьей «Если враг не сдается— его уничтожают»; В. Вишневский позже помогал внедрять девиз своих Вожака и Сиплого, мрачных ублюдков революции,— «Всех под корень рубить надо»; фильмы «Крестьяне» (1935), «Великий гражданин» (1939), «Великая сила» (1950) зачумлены, другие ленты Ф. Эрмлера вполне нравственны.

Художественная репутация режиссера Михаила, Чиаурели ныне двусмысленна. М. Чиаурели был вознесен безоговорочно «целиком» и целиком принудительно забыт — за сталинизм, фильмы «Великое зарево» (1938), «Клятва» (1946), «Падение Берлина» (1950), «Незабываемый 1919-й» (1951), «Великое прощание» (1953). Исторические же его ленты «Арсен» (1937)— о благородном бандите-экспроприаторе, «Георгий Саакадзе» (1943)— о полководце, для пользы дела величаво оставляющем сына во вражьем плену, тоже реверансы вождю, призванные косвенно отбелить его от щекотливости биографических фактов, впрямую мифологизировать которые не решались.

Как ни изукрашивал «застой» Сталина, до пропаганды лент М. Чиаурели не дошло: неприлично «так сразу» оголиться, реабилитация вождя планировалась долговременной, плавно-постепенной, одиозное имя режиссера могло вспугнуть ее. Да и культ нужен был — не былой, истеричный, заквашенный на вдолбленных постулатах слепой веры, жадной губкой всасываемых самовздрючивающимися толпами, а респектабелизированный, сулящий индивиду, уставшему от смут, слов, реформ, вырождающихся в затухающие кампании, стабильность, мертвый штиль в забетонированной гавани «реального социализма». Консерватизм рядится в одежды импонирующей обывателю «традиции», брежневщина обминала «по себе» образ сталинизма, очищенного от «неимпозантных» эксцессов. «Неприличный» вопрос о репрессиях раздраженно заглушался раздумчиво дребезжащим хором скользких идеологов— «с одной стороны... с другой же стороны...». Эта увертливая «диалектика» тоже гипноз.

Удивительно — от союзников Нины Андреевой не слыхивали предложений переиздать Сталина, ознакомить погрязшую в вольнодумстве молодежь с официальным искусством его эпохи.

Запрет, нержавеющее оружие сталинистов, распространялся ими не только на П. Филонова, А. Галича, В. Набокова, но на своих же кумиров: степенью доступности «Клятва», «Великий гражданин» приравнивались в фильмохранилищах к... «порнографии и контрреволюции». В нелепом сближении антиподов вижу логику сталинистов, резонно полагающих, что чтение кликушеского доклада «О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников», где Сталин вопреки легендам о «неведении» обосновывает и планирует репрессии, или романа «Кавалер Золотой Звезды» не только не вернет молодежи идейную закалку, подорванную «Детьми Арбата» и пьесами М. Шатрова, но, развеяв остатки иллюзий о славной эпохе, усугубит хворь своемыслия. Неоконсерваторы втайне знают: искусство сталинизма так жестоко и безмозгло, что уже работает против себя.

Сажали ведь и ослушников Лысенко, и... простофиль, точным исполнением его директив обнажавших дурь «передового учения». Резон тогда карать и благонамеренно-боязливых творцов фильма «Великая сила»: славя воинственных лысенковцев, они скрепя сердце воспроизводили аргументы «врага», строжайше дозированные, с омерзительными ужимками сказанные, но... все равно взрывающие завалы влиятельной белиберды. От слов разума лысенковцы здесь бьются в падучей: топоча башмачками, зажав уши, зажмурясь, брызжа слюной в ненавистные лица, визжат о кознях империализма, ровно это стращание— ключ к тайнам науки. За плоскими, как мясницкий секач, заклинаниями они чуют поддержку, нетерпеливо-зловонное дыхание обожаемой ими Великой силы государственности... бессильной, правда, отменить гены, но вполне «отменяющей» оппонентов: «Нет человека— нет проблемы». Патриотическая истерика на публику, организованная статейка от негодующего «народа»,— и ухмыляющийся умник поедет другую клетку изучать.

Чем менее верят авторы словесам героев, тем взвинченнее патетизируют жалкие картины их деяний. Вот готовится опыт, и невероятное тщание, с каким лысенковца, отрешенно прозревающего грядущее изобилие, обряжают в какой-то балахон... белые одежды, уже смешно.

Реабилитация сталинизма споткнулась о... его документы, отвращения к которым не побороть нынешнему сознанию.

В «восстановленных» вариантах казенной киноклассики вопреки смыслу восстановления вырубались сюжетные линии, кадры, даже... элементы кадров. Портреты кровавых руководителей, почетно украшавшие киноинтерьеры, запечатывались изображениями как бы неопасно-нейтральных Маркса, Калинина, даже... Пушкина.

Вот 30-ми искраплен кадр ранних 20-х: возле Ленина пляшут пятнышки — многие лица замазаны черным, как выжжены. Иной тут бодро машет ручками, голосует, аплодирует, а вместо головы пулевая дырочка, курящаяся прахом небытия. Бедный нолик не чует еще воронки, что всосет, растворит лицо, оставив плевок дегтя, растертый в слепой кругляш. Бездарная цензура чуть не впервые родила образ вычеркнутости и обезглавленное, близкий излапанным государством человечкам американского карикатуриста С. Стейнберга с жирными отпечатками пальцев вместо лиц.

Чаще неугодный край кадра простецки зачернялся — так, в позднейших версиях «Колыбельной» (1937) Д. Вертова замазали «стального наркома» Ежова, тоже дав неучтенный эффект: чернота, словно наползающая сбоку, уже съела часть президиума и того гляди подберется к восторженному пионерчику, что, вытянув шейку, захлебывается стишками о счастливой эпохе.

В «оттепель» вытравляли Сталина из роммовской дилогии, щеголяя комбинированными съемками: перед выступающим Лениным невесть откуда вырастала подозрительно подрагивающая настольная лампа или нелепо высовывалась бескозырка — актера, назначенного застить Кобу, снимали у рирэкрана. Когда «исходное» изображение панорамировало, чтобы предательски впустить в кадр молодцеватого горца в глухой тужурке, снизу эффектно выныривала косматая папаха: другой актер, вскакивая с корточек, бросался заслонять экран.

С трудом доходит, как «восстановлен» иной кадр. Вот Ленин предводительствует ликующей людской лавиной, а Сталина рядом нет. Куда делся? Ведь в соседнем кадре явственна квадратная спина его, уверенно шагающего в разлетающейся шинели за Лениным.

Странно спазматичны движения толпы, и осеняет: вырезаны миги, где он не перекрыт плечом Ленина, отсюда эффект мультипликационности.

Азартную сметку бы нашу, да не на что-то дурацкое!

Потихоньку осознается обществом дикость длящегося истребления памятников. Но нет заступников у ансамблей ВДНХ, московского метро, где спешно соскребали, замазывали, выковыривали Сталина; борясь с «украшательством», сбивали лепнину; средь каменных тортов, развороша целое, возносили коробки «под Корбюзье», не леча безвкусицу, а муча глаз аэстетичным контрастом.

Изваяния мускулистых бычищ у павильона животноводства можно раскрошить ломиками средь бела дня, к злорадству либерала, воспринимающего этот вандализм как кару стандартам сталинщины. Ему невдомек: рушит храмы, «Англетер», мозаики метро, скульптуры ВДНХ одна рука, искони нивелирующая сущее.

М. Ромм, «исправляя» свою дилогию, хохотал над чиновником, спасшим вырезки, которые он собрался просто выбросить. Служака ославлен им как безнадежный продукт «культа», хоть сталинцем выглядит сам режиссер, в очередной раз переписывающий историю.

Анекдотичная директива дозволяла фильму «Ленин в Октябре» (1937) явить четырех (!) деятелей революции: Ленина, Сталина, Свердлова, Дзержинского — трое заслужили это своевременной кончиной, «нерасторопных» отстреливали, по стране, грязня имена. Едва рявкнул «Раздавите проклятую гадину!» людоед Вышинский, как Бухарин показательно распинался уже фильмом «Ленин в 1918 году» (1939), смакующим злодейства, в которых его не принудило сознаться и судилище. Он здесь не только трется около террористов, но с вороватой ужимкой шлет рабочего Василия, рвущегося спасать Ленина, в другую сторону.

М. Ромм, верно, держал наготове раздраженное оправдание: без проклятий Бухарину, кадений Сталину не видать-де было зрителям человечности Ильича. Тем более плата за то казалась хоть неизбежной, но не очень обязывающей, всего-то ритуальный повтор клише. В «оттепель» мнилось «улучшить» ленту, сколов с ее киля уродливые ракушки, но...

Казенный искусствовед и боец незримого фронта все осмысляла «Образ родного Сталина в киноискусстве», пока не зануждалась в кормушке понадежнее — доселе паразитирует, беспроигрышно расписывая уж не «железную волю», а человечность «родного Ильича». Дряблое сюсюканье вызвано словно не фильмом, истеричные рецензии на который жахали заголовками «Смерть врагам народа!».

Увы, не номенклатурная дама, органично враждебная интеллекту, искусству, а умный М. Ромм, душевнейший А. Каплер, еще и «пострадавший от Сталина», писали позже о своем детище не содержательнее слащавой пошлости ее трудов.

А Ф. Эрмлер словно вообще XX съезд «не приметил». Какое там покаяние! В позднейших статьях он наставительно делится опытом работы над «Великим гражданином», внедрявшим лютейшую сталинщину.

То не всегда от цинизма, порой от аберрации сознания тех, кто надышался чумным воздухом. Даже желая добра, художники не видели, что в лентах их оно утилизовано злом. Стоило в «Ленине в 1918-м...» замурзанной девочке бесцветно уронить о родителях, умерших от голода, как Ленин, гладя ее по головке, приказывал показательно расстрелять спекулянтов хлебом.

Разрыву с традициями гуманизма идеология 30-х предпочитала их иезуитское «развитие» — классовую корректировку, объявляющую одну часть народа заслужившей большее право на физическое существование перед другой. Той, которую мо'жно по зычному кличу «ликвидировать как класс», или той, что кропотливо «выпалывалась» независимо от кампаний, ибо обозвана «прослойкой».

Сверхзадача фильма М. Ромма — расправа с традиционной моралью, которой здесь даже дано слово: от гуманистической культуры представительствует Алексей Максимович, явленный в жалком виде слезливого ходатая за каких-то профилактически посаженных профессоров. Власти снисходительно терпят назойливо жужжащую муху, давя искус прибить ее жгутом газеты со свежеустрашающим декретом. Широкополая шляпа опорошена вековой пылью дорог, знаком вопроса горбится долговязая фигура этого Дон Кихота, нелепая в коридорах совнаркома, где у идущего вдоль строя аппаратов Морзе спина дергается, как под шпицрутенами,— въедается в уши немолчный бубнеж вестников смерти: «...подавляйте всей решительностью точка Подстрекателей агентов контрреволюции расстреливайте на месте невзирая чины звания точка...» . Великаны не вышли сражаться— хитроумно обратились в неуязвимую канцелярию, где защитник униженных никнет, из гордого идальго превращаясь в путника Кафки, забредшего в лабиринт.


В кабинете «Ленин следит за ним, лукаво прищурившись...— Арестован кто-нибудь? — улыбаясь, спрашивает он» — эпизод братоубийственной поры рисуется с игривостью искристого водевиля. Скорбные думы Горького— «...мне стало тяжело смотреть на страдания людей. Пусть даже это люди ненужные ...есть у нас жестокость лишняя. Вот это... страшно» — вызывают несколько неадекватный отклик: Ленин то и дело «весело смеется», «разражается хохотом», «машет рукой, не в силах продолжать от смеха», рабочий Коробов, приглашенный к спору, «тоже начинает смеяться». Наконец сам писатель, устыдясь занудства, «смущенно смеется», вот уже «смеются все трое» — этакое буйное помешательство на похоронах.

Охотно признается и «лишняя жестокость», выдаваемая за бесшабашное молодечество: «—...вот дерутся два человека... Как определить, какой удар необходимый, а какой лишний?» — азартным петушком наскакивает Ильич на Горького, мрачно теребящего ус. Бессудность возводится даже не в юридический, а в некий бытийный принцип. Остается выталкивать из-за кулис «представителя народа» — бутафорскую фигуру, припасаемую, чтобы косноязычно, с гулким биением в грудь и терзанием рубахи выдавать государственные гадости за выражение своей воли.

Рабочий Коробов, аттестованный как «серьезный и чудеснейший человек», чуть не с порога требует «побольше оружия», чтобы смять кулачество. На хитроватую подначку Ильича— хо-дят-де разговорчики о нашей жестокости — он послушно бьется в падучей, плюясь бессвязными выкриками: «— Сотни лет рекой лилась рабочая кровь! Под нами земля горит! Нас душат со всех сторон, а мы должны пожалеть какое-нибудь... ну, словом, дрянь там какую-нибудь...»

Конкретный арестант забыт, Ильич торжествующе поглядывает на Горького, тот благоговейно внимает воплям Коробова, вглядывается в его глаза, наливающиеся дурной бычьей кровью. Набираясь ума-разума «у народа», Дон Кихот перевоспитывается.

Социальная мифология 30-х, исказив, приспосабливала к себе постулаты религии. Над головами игриво погуливал секач; каждому надлежало сжиться с бодрящим холодком в затылке, подкожный зуд растворя в генах. Власть вооружалась идеей Страшного суда, загодя исключавшего здесь чью-то праведность: населению усиленно прививался комплекс вины, дабы достаточной причиной ареста сами полагали нашептанный жене анекдот, порванную газету, биографию прадеда. Мудрое «Кто без греха...» подло передергивалось, звуча уличающе, вместо непримиримого к пороку, но милосердного к человеку «Иди и не греши больше», зовя тучу свистящих каменьев, плюющиеся глотки, чугунную пяту озверелых толп, растирающих жертву в кровавую слякоть.

Религиозное откровение не познается разумом — пронзает озарением. Герою искусства 30-х высокое потрясение как бы схоже отмыкает истину класса — убиение инакомыслящих. Эту единственную цель сталинизма разнополые нины андреевы оглашают с подрессориванием, придающим заветным «принципам» геноцида вид гуманной общественной гигиены. Герой 30-х якобы от сияния классовой истины впадал в высокую слепоту, культивируемую, чтобы с благодушным пониманием оправдывать его отход от норм морали, выдаваемый за «нашенскую» горячность.

В нервическом аффекте чего не вытворяли молодцеватые киногерои! Анка из «Партийного билета» (реж. И. Пырьев, 1936) вскидывала наган, целясь в корчащегося мужа, оказавшегося разом кулаком, террористом, вредителем, шпионом. Крепенькая героиня Тамары Макаровой поверженного «врага народа» гулко лупцует ногами («Комсомольск», реж. С. Герасимов, 1938). Жаркая пышечка из «Крестьян» (реж. Ф. Эрмлер, 1935) после освященного веками жеста мужчины, бережно-боязливо касающегося ее живота, где тукает о ладонь новая жизнь, стоило счастливому отцу буркнуть что-то неосторожное о колхозах, взвив простыни, торпедой пуляет из постели, чтобы, цапнув телефонную трубку, звонить в НКВД.

Политика схоже манипулировала массовой эмоцией. «Темпы», «штурмы», «удары», «рекорды», «5 в 4»,- прочее очумелое подхлестывание социальной жизни — имитация самозабвенности, расчетливое планирование издержек, дающее возможность изобразить откат, свалив катастрофу на козни врагов.

Фильм «Великий гражданин», энциклопедия социальной мифологии 30-х, сбалтывает причины насаждения высокого экстаза— неестественно возбужденного состояния загнанных масс.

Ночной разговор 1925-го крушит дружбу — троцкист Карташов, прощупывая настороженного Шахова, доверительно приспускает маску: « —...посмотри цифры,., сводки! Страну лихорадит. Сто миллионов мужиков топоры точат... безработица, нэпман прет... История меняет свой ход.!, ломает... надежды, ведь... наша стратегия родилась из расчета на мировую революцию, а мы занимаемся мелочами, болтаем о наступлении, о техническом прогрессе... И еще хотим уговорить себя и других, что мы строим социализм... Это у Щедрина помпадур устраивал либерализм в «одном уезде» .

Мягко светится зеленоватый абажур настольной лампы, круглятся кожаные валики дивана, штора глушит далекий дребезг позднего трамвая... Но сквозь уют проступают углы застенка, где вытягивают жилы ночными допросами.

« — Алексей... ты рассказывал об этом кому-нибудь?..» — вкрадчиво вопрошает Шахов: ну, колись, колись, кого завербовал крамолой?

У Карташова «виновато (выделено мной.— О. К.) забегали... глаза» — с чего бы? Но «кто без греха...». Недолжное делал, говорил, думал — все измена. Верховный Параноик, поигрывая с перепуганным подданным, испытующе огорошивал бессмертным: «Что-то у вас глазки бегают...» В ухватках Шахова — школа самого: аппаратчики, и так мало разнясь, наперебой обезьянничали, копируя кумира. Судорожно одергивая кительки на приземистых бабьих фигурах, клянчили хотя бы ленивую благосклонность скользящего вдоль строя сановного взгляда, задабривали удава.

В идейном бою Шахов царственно пренебрегает неказистой реальностью. Какие там «цифры, сводки!». Плевал он на них! Из мути жизненной плазмы мужественный гребец, напрягая воловьи бицепсы, уверенно рулит к миражным огням социальной демагогии.

«—...значит, революция кончена, Алексей Дмитриевич?» — бьет поддых Шахов. Ничего приемчик — до «гражданина» (ясно — не «великого») уклонист не дозрел, но остудить заносчивую голову официальным обращением, взметя барьер меж собой и недавним приятелем, уже приспело. «Социализма нам не построить?» — наседает Шахов.

Для вящей противности Карташов выведен вертлявым невротиком, припадочно подергивающимся то ли от одержимости бесом, то ли от неуемной чесотки — нутро выедают глистики сомнений, рожденных, ясно, биологической ущербностью интеллигенции. Шахов же уверен, устойчив, приплюснуто-квадратен...

Искони приучалось: наш человек высокий и стройный, их — тощий и долговязый, у нас — разведчики, у них — шпионы. Истерика у Карташова — проявление интеллигентской подгнилости, у Шахова — здорового пафоса.

И роммовский Ленин, и Шахов, чувствуя правоту оппонентов, нервничают оттого, что те наивно пытаются обсудить общественные хвори — святотатственно выволочь на свет неприличное открытому обозрению: Чтоб каждый лез грязным пальцем в болячку да вякал, что вздумает? Не-е-ет, хозяевам — паек, прочим — пайка.

Да, крутой век круто обошелся с мастерами, пусть вынужденно отступавшими от гуманизма.

Ложь правду никогда не спасала, всегда присваивала, как ни изощрялись творцы в тактических играх, мня, что ловко дурачат начальство.

Сейчас же пора наконец, учтя «эффект зебры», бережно вызволить из-под слежавшейся трухи преходящего живой элемент культуры.


«Советский экран» № 10, 1989 год



Киноведение сайта Сценарист.РУ    
Полная версия статьи находится здесь